— По-гло-ще-ны, — повторила Алиса по слогам.
— Такого слова в английском языке нет! — сказал Шмель.
— Но в газете есть, — возразила робко Алиса.
— Пусть оно там и остается, — сказал раздраженно Шмель и отвернулся.
Алиса отложила газету.
— Боюсь, вы неважно себя чувствуете, — сказала она, пытаясь успокоить Шмеля. — Не могу ли я чем-то вам помочь?
— Это все из-за парика, — проговорил Шмель смягчаясь.
— Из-за парика? — переспросила Алиса, радуясь, что настроение у Шмеля улучшается.
— Ты бы тоже сердилась, если б у тебя был такой парик, — продолжал Шмель. — Все только и делают, что разные про него шутки шутят. И пристают. Ну, я и сержусь. А еще охлаждаюсь. И достаю желтый платок. И подвязываю щеку — вот так.
Алиса с жалостью взглянула на него.
— Подвязывать щеку надо, если зубы болят, — сказала она. — Очень помогает от зубной боли.
— И от чванства тоже, — подхватил Шмель.
Алиса не расслышала.
— Это тоже болезнь, вроде зубной боли? — переспросила она.
Шмель на минуту задумался.
— Да н-нет, — сказал он. — Это когда голову держишь высоко… вот так… и шею согнуть не можешь.
— А-а, это когда прострел, — сказала Алиса.
Шмель возразил:
— Это что-то новое. В наше время это называли чванством.
— Чванство это совсем не болезнь, — заметила Алиса.
— А вот и нет, — ответил Шмель. — Подожди, пока сама заболеешь — тогда узнаешь. А когда ты ее подхватишь, попробуй, повяжись желтым платком! Это тебя живо исцелит!
С этими словами Шмель развязал платок — и Алиса с удивлением увидала, что на голове у него надет парик. Парик был ярко-желтый, как и платок, и весь встрепанный и запутанный, словно груда водорослей.
— Вы могли бы привести свой парик в порядок, если б у вас был гребешок.
— А-а, так ты, значит, курица, да? — спросил Шмель, вглядываясь в нее с большим интересом. — Гребешок у тебя, говоришь, есть. А яйца ты несешь?
— Нет, это совсем другой гребешок, — поспешила объяснить Алиса. — Им волосы расчесывают — парик у вас, знаете ли, совсем растрепался.
— Я тебе расскажу, как он у меня появился, — сказал Шмель. — В молодости, знаешь, волосы у меня вились.
Тут Алисе пришла в голову забавная мысль. Многие из тех, кого она встречала в этой стране, читали ей стихи, и она решила испытать и Шмеля.
— Не могли бы вы рассказать об этом стихами? — попросила Алиса очень учтиво.
— Я этому не обучен, — отвечал Шмель, — ну, да ладно, попытаюсь… подожди-ка…
Он помолчал, а потом снова начал:
Когда легковерен и молод я был,
Я кудри растил, и берег, и любил.
Но все говорили: «О, сбрей же их, сбрей,
И желтый парик заведи поскорей!»
И я их послушал и так поступил:
И кудри обрил, и парик нацепил —
Но все закричали, взглянув на него:
«Признаться, мы ждали совсем не того!»
«Да, — все говорили, — он плохо сидит.
Он так не к лицу вам, он так вас простит!»
Но, друг мой, как было мне дело спасти? —
Уж кудри мои не могли отрасти…
И нынче, когда я не молод и сед,
И прежних волос на висках моих нет.
Мне крикнули: «Полно, безумный старик!»
И сдернули мой злополучный парик.
И все же, куда бы ни выглянул я.
Кричат: «Грубиян! Простофиля! Свинья!»
О, друг мой! К каким я обидам привык,
Как я поплатился за желтый парик!
— Я вам очень сочувствую, — сказала Алиса от души. — По-моему, если бы ваш парик сидел лучше, вас бы так не дразнили.
— Твой-то парик сидит прекрасно, — пробормотал Шмель, глядя на Алису с восхищением. — Это потому, что у тебя форма головы подходящая. Правда, челюсти у тебя не очень хороши. Небось, укусить как следует не сможешь?
Алиса расхохоталась, но тут же постаралась сделать вид, что ее одолел кашель. Наконец, ей удалось взять себя в руки, и она серьезно ответила:
— Я могу откусить все, что хочу.
— С таким-то ротиком? — настаивал Шмель. — Вот, скажем, во время нападения, смогла бы ты ухватить врага зубами за шиворот?
— Боюсь, что нет, — отвечала Алиса.
— То-то, — сказал Шмель. — Это потому, что челюсти у тебя коротки. Зато макушка у тебя круглая и хорошей формы.
С этими словами он снял собственный парик и протянул лапку к Алисе, словно хотел сделать то же и с нею, — но Алиса отошла подальше, сделав вид, что не понимает намека. И Шмель продолжал свою критику.
— А твои глаза — слишком уж они сдвинуты вперед. Это точно. Одного бы хватило вполне — зачем же два, если они так близко посажены?
Алисе не понравилось, что Шмель ее так разбирает, и, видя, что он совсем оправился и разговорился, она решила, что может спокойно идти дальше.
— Пожалуй, мне нужно идти, — сказала она. — Прощайте.
— Прощай — и спасибо тебе, — отвечал Шмель.
И Алиса снова сбежала вниз по склону, довольная, что задержалась на несколько минут и успокоила бедного старичка.
Юбилей Льюиса Кэрролла это на деле юбилей Алисы в Стране чудес; дитя воображаемое при этом встает перед нашим воображением живее, чем дитя, истинно существовавшее. И в той, и в другой чувствуется некая манерность того времени; и в той, и в другой, вероятно, манерность была скорее внешней, чем истинной. Перед нашим внутренним взором встает, словно на застывшем дагерротипе или старой фотографии тех времен, праздничная группа в солнечный час каникул и скромный священник, который был «доном» или лектором в Оксфорде, сидящий в окружении столь же чинных (по меньшей мере такое они производят впечатление) девочек; он вдруг начинает небрежно чертить диковинные рисунки, рассказывая при этом сказку, где все перевернуто вверх ногами; сказку, более удивительную, чем самые необузданные вымыслы Мюнхгаузена или Ариостовы путешествия на луну. Это было нечто новое; нонсенс ради нонсенса; подобно тому, как бывает искусство для искусства. Никто не был бы так шокирован, как сам мистер Доджсон (таково было настоящее имя этого священника), если бы он услышал, что его ставят в один ряд с художниками-анархистами, толкующими о l'art pour l'art. Однако Кэрролл был художником гораздо более оригинальным. Он осознал, что некоторые образы и рассуждения могут существовать в пустоте в силу собственной безудержной дерзости; некой сообразной несообразности; этакой уместной неуместности. И это было не только очень ново, но и очень в национальном духе. Можно даже сказать, что одно время тайной нонсенса владели только англичане. Мосье Каммаэртс дает блестящее описание того, какой загадкой кажется поначалу нонсенс нациям, обладающим более логическим складом ума. Это был плод неукротимой фантазии одного века и одного народа, что доказывается и тем, что еще один — и только один — мастер этого рода, Эдвард Лир, писавший «нонсенсы» в стихах, был также англичанином и также викторианцем.